Примерно с 1905 по 1925 год тремя наиболее известными популярными интеллектуалами в Англии были Джордж Бернард Шоу, Г. Дж. Уэллс и Дж. К. Честертон. И Шоу, и Уэллс по-прежнему считаются важными фигурами, но Честертон запомнился за пределами консервативных католических кругов только как автор нескольких ранних детективов.
Причина не в достоинствах того, о чём писал Честертон. Те из его взглядов, которые кажутся странными современному читателю, в основном совпадали со мнением его оппонентов и с передовой мыслью того времени. Позиции, отличавшие его от окружающих, в частности, его недоверие к социализму, патернализму и общим философским течениям конца XIX и начала XX века, напротив, с каждым десятилетием выглядят всё более убедительными.
Шоу и Уэллс, какими бы ошибочными и опасными ни оказались их представления о сверхлюдях и научных или социалистических утопиях, были “левыми”, а стало быть, прогрессивными, и следовательно значительными. Честертон – нет. Он был радикальным либералом в традиции девятнадцатого века, которую сейчас мы бы назвали либертарианской: сторонником частной собственности (и её широкого распространения), который отрицал, что единственными альтернативами являются социализм или статус-кво. Как он выразился:
«Я один из тех, кто считает, что лекарство от централизации – это децентрализация. Это было описано как парадокс. По-видимому, есть что-то эльфийское и фантастическое в том, чтобы сказать, что когда капитал излишне скопился в руках немногих, правильно было бы вернуть его в руки многих. Социалист отдал бы его в руки ещё меньшего числа людей, но эти люди были бы политиками, которые (как мы знаем) всегда управляют им в интересах многих.»
Честертон не был консерватором; в одном из своих дебатов с Шоу он указал, что его оппонент тратит много времени, атакуя «нынешнюю систему промышленной Англии. Кто, кроме дьявола из ада, когда-либо защищал её? … Я возражаю против его понимания социализма, потому что он будет … дьявольски похож на капитализм.»
Это звучит парадоксально; когда вы ликвидировали капитализм и социализм, что остаётся? Но для Честертона “капитализм” не означал частной собственности и личной свободы. Он означал то, что, по его мнению, он видел вокруг себя — общество, в котором доминировали, экономически и политически, капиталисты, в котором большинство людей работали на крупные компании, покупали у крупных монополий и читали газеты, контролируемые несколькими миллионерами, которые были, по странному совпадению, друзьями, сторонниками и родственниками правящего политического истеблишмента. Он перенял многое, возможно, даже слишком, из социалистической критики тогдашнего состояния Англии, утверждая при этом, что контрмеры социалистов ведут в совершенно неправильном направлении.
Ответом многих его критиков было утверждение, что идеи Честертона просто несовременны. Он отвечал, что время к делу не относится:
“В наши дни мы часто читаем о доблести или дерзости, с которыми некоторые революционеры нападают на ветхую тиранию или устаревшее суеверие. На самом деле нет никакого мужества в нападении на ветхие или устаревшие вещи, равно как и в предложении сразиться с бабушкой. По-настоящему мужественным человеком является тот, кто бросает вызов тирании, молодой, как утро, и суевериям, свежим, как первые цветы. Единственный истинный свободомыслящий – это тот, чей интеллект так же свободен от будущего, как и от прошлого. Он так же мало заботится о том, что будет, как и о том, что было; он заботится только о том, что должно быть.»
Честертон не ограничивал свои непопулярные взгляды политикой. В религии он начал свою интеллектуальную карьеру как агностик околохристианского уклона, становился всё более и более ортодоксальным христианином и к концу своей жизни обратился в католицизм. Если бы он выбирал свои убеждения с намеренной целью оскорбить интеллектуальные взгляды того времени, он вряд ли мог бы найти сочетание, более подходящее для этой цели, чем либерализм девятнадцатого века и католицизм. Возможно, удивительно не то, что о нём в целом позабыли, а то, что его книги так и не были публично сожжены.
Когда я впервые открыл для себя Честертона, я уже был либертарианцем. Я наслаждался его политическими эссе, будучи озадаченным и заинтригованным тем, что он с таким же умом и убедительностью отстаивал христианскую и даже католическую ортодоксию: идеи, которые казались мне столь же неоправданными, как его (и мои) политические взгляды казались всем остальным. Ещё более интригующим было узнать, что он был христианином не вопреки тому, что был либертарианцем, а благодаря этому. Пытаясь найти надёжную основу для защиты своей политической позиции, а также всего своего взгляда на реальность и место человека в ней, Честертон, по его собственному утверждению, шаг за шагом продвигался к христианской ортодоксии. На вопрос, почему он верит в то, что делает, он ответил: «Потому что я воспринимаю жизнь как логичную и годную к работе с этими убеждениями, и нелогичную и негодную к работе без них.»
Современные либертарианцы найдут это странным утверждением; хотя среди либертарианцев найдётся немножко христиан, большинство из них сегодня представляются либо агностиками, либо атеистами. Что касается моего собственного интеллектуального опыта, то, несмотря на моё восхищение Честертоном, я не стал ни католиком, ни даже теистом. Я, однако, оказался вынужден шаг за шагом занять философскую позицию, которую можно было бы описать как католицизм без Бога — убеждение, что утверждения о добре и зле истинны или ложны по существу так же, как утверждения о физической реальности, что “нельзя мучить детей” – это факт почти в том же смысле, что и “если вы бросаете вещи, они падают”. Я не буду пытаться здесь отстаивать этот вывод, но я думаю, стоит отметить в качестве свидетельства, что современные читатели, особенно либертарианцы, должны серьёзно относиться к утверждению Честертона о связи между его политическими и религиозными взглядами.
Утверждая, что нынешняя забытость Честертона обусловлена скорее нашими ошибками, чем его, я обязан разобрать одно серьёзное обвинение, часто выдвигаемое против него: что он был антисемитом. Я думаю, это преувеличение, но не совсем безосновательное. Обвинение возникает отчасти из-за его связи с двумя другими писателями, его братом Сесилом Честертоном и его другом Хилари Беллоком, которые вполне могли быть антисемитами, отчасти из-за случайности личной истории Честертона, а отчасти из-за важного элемента его политических идей.
Историческим основанием послужило дело Маркони, политический скандал, в ходе которого ряд министров правительства нажили деньги, спекулируя акциями американской компании Маркони, очевидно, воспользовавшись инсайдерской информацией о том, что британская компания Маркони должна была получить правительственный контракт на строительство сети беспроводных станций. Сесил Честертон написал серию язвительных статей, нападавших на нескольких главных деятелей, был судим за уголовную клевету, провёл собственную защиту (некомпетентно) в убеждении, что умение спорить является адекватной заменой знанию закона, был осуждён и ненадолго заключён в тюрьму. Трое его оппонентов по этому делу, Годфри Айзекс, директор британской и американской компаний Маркони, его брат сэр Руфус Айзекс (впоследствии маркиз Рединг), бывший тогда Генеральным прокурором, и Герберт Сэмюэл, генеральный почтмейстер, были евреями.
Г. К. Честертон был очень взволнован этим случаем, отчасти из-за угрозы его обожаемому младшему брату и отчасти оттого, что попытка (либерального) правительства скрыть скандал и подавить инакомыслие была для него символом отказа Либеральной партии от либеральных принципов. Как он выразился несколько позже, «больше, чем когда-либо, я верю в либерализм. Но было розовое время невинности, когда я верил в либералов.» Одним из результатов является то, что когда злодеи в историях Г. К. Честертона богаты и могущественны, они также, вполне вероятно, оказываются евреями.
Более важной составляющей отношения Честертона к евреям был его взгляд на национализм. Он был антиимпериалистом и “маленьким англичанином”, который считал, что патриотизм это подходящее качество для небольших стран, а не империй. Когда Британия напала на бурские республики Южной Африки и аннексировала их, он был сторонником буров. Позже, комментируя Первую Мировую войну, он писал:
«Я сам более чем когда-либо убеждён, что мировая война произошла, потому что нации были слишком велики, а не потому, что они были слишком малы. Это произошло особенно главным образом из-за того, что большие нации хотели стать мировым государством. Но прежде всего это произошло, потому что в столь обширных вещах всегда появляется нечто холодное, пустое и безличное. Это была не просто война наций, это была война враждующих интернационалистов.»
Какое это имеет отношение к антисемитизму? Для ответа нужно прочитать “Проблему сионизма”, эссе 1920 года, из которого можно извлечь как доводы для нападения на него как антисемита, так и доказательства того, что он им не был. Его главный тезис: “еврейская проблема” исходит из того факта, что евреи – это нация в изгнании, так что британские евреи, французские евреи или немецкие евреи на самом деле не англичане, французы и немцы. Игнорирование проблемы не заставит её исчезнуть; решение, если вообще возможно, состоит в создании еврейского государства.
Одна из трудностей заключается в том, что нееврейские жители Палестины относятся к евреям с подозрением именно из-за таких национальных особенностей, как склонность быть банкирами, а не кузнецами, и юристами, а не фермерами, что стало результатом их изгнания. Чтобы идея Израиля сработала, “современные евреи должны превращать себя в рубщиков дров и носильщиков воды. … Успеха удастся достичь, когда евреи в нём будут мусорщиками, когда евреи в нём будут подметальщиками, когда они будут грузчиками и землекопами, носильщиками и каменщиками.” Честертон признал, что это и было идеалом некоторых сионистских поселений; комментируя столкновение между антисемитским стереотипом и сионистским идеалом, он писал: «Вся наша жалоба на евреев состоит в том, что он не возделывает землю и не работает лопатой; ему очень трудно отказать, если он действительно говорит: “Дайте мне землю, и я буду возделывать её, дай мне лопату, и я ею воспользуюсь.” Вся причина нашего недоверия к нему заключается в том, что он не может по-настоящему любить ни одну из стран, по которым он бродит; кажется довольно неоправданным быть глухим к нему, если он действительно говорит: “Дайте мне землю, и я полюблю её.”»
Это необычное эссе. Лучший и, возможно, единственный способ понять, в каком смысле Честертон был одновременно антисемитом и просемитом – это прочитать его полностью. Легко извлечь куски, которые кажутся антисемитскими, такие как его полусерьёзное предложение, чтобы евреи были освобождены от всех правовых ограничений, кроме одного, требования одеваться, как арабы, чтобы напомнить себе и местным жителям об их существенной чуждости. Столь же легко найти отрывки, которые мог бы написать сионист. Я нашёл его утверждение о том, что евреи являются иностранцами в странах, где они живут (что кажется американцу очень странным), менее шокирующим для меня именно потому, что я впервые услышал об этом от европейских евреев.
Такие аргументы в устах постороннего звучат несколько иначе, но я думаю, что было бы трудно читать эссе, открыв свой разум, и не восхищаться Честертоном за его попытку честно разобраться с тем, что было и остаётся сложной проблемой. И стоит отметить, что те же принципы он применил и к себе. Его окончательное решение обратиться в католицизм было решением отождествить себя с группой, которую большинство англичан считают чужой и подозрительной. Он защищал тот же принцип – идею о том, что национальные группы должны быть самими собой, а не плохими имитациями кого-то другого – когда он критиковал индийский национализм за то, что он «не очень индийский и не очень национальный», в статье, прочитанной молодым индийским студентом по имени Мохандас К. Ганди.
Что наиболее резко отличает творчество Г. К. Честертона от большинства других идейных писателей, до и после, так это его сущностное здравомыслие и хороший юмор. Его идейные противники, даже злодеи в его произведениях – не дьяволы и не дураки, а люди, во многом достойные восхищения, чьи взгляды он считает ошибочными. И в его спорах, и в его романах конечная цель состоит не в том, чтобы уничтожить тех, кто неправ, а в том, чтобы обратить их.